вторник, 17 мая 2011
«Я вывихнул все суставы, которые только есть, и ноги, и руки, и прочее. Всё торчит в разные стороны и жутко болит, я как каракатица». Так я ответил своему начальнику, когда тот позвонил и поинтересовался, чего это я, собственно, с утра не явился на службу. Потом звонил Дикси – ему я честно сказал, что вчера мне проломили череп на автобусной остановке. Потом звонил второй Дикси, кажется, у нас их два, а может, это был Колгейт – если я ничего не путаю. Колгейту я признался, что мне выбили позвоночник в спортзале. Наконец, пришла домработница, отняла у меня тюбик с зубной пастой, выпроводила из ванной, заставила улечься и выпить какую-то бурую, пахнущую древесной корой жижу. «Моя мамаша всегда нас поила в детстве, от всего помогает!» - уверяла домработница, размахивая метелкой. «Надо же, чудо какое, - простонал я, силясь проглотить зелье ее матушки. - Позовите врача».
Дальше я не помню ничего, разве что какие-то обрывки. Боль в предплечье, колыхание носилок, сочувственная физиономия Колгейта, метелка в его руках. Я оказался в очень странном месте. Там была кровать, которая то и дело начинала вращаться или крениться в разные стороны, так что я старался вцепиться в края, чтобы не упасть. Мои руки кто-то отдирал, клал на одеяло и втыкал в них что-то – как я понимаю, пришпиливал их к кровати. Сверху покачивался прозрачный пакет, подмигивал, ловя свет, потом обвисал, но скоро сам собой наполнялся – удивительное явление. Сбоку иногда появлялась блескучая, сверкучая груда железа, и всегда при этом мне было или больно, или тошно – пока не приходил сон. Людей я не помнил, кроме одного, плотного невысокого типа в глупом светло-зеленом костюме и шапочке на завязках. Он ощупывал мне грудь и живот и как-то, после особенно невыносимых фортелей, которые выкидывала кровать, велел меня раздеть. «Чтобы осмотреть центральные территории», - усмехнувшись, сказал он. Его мясистые руки еще раз прошлись по моему животу, надавив до боли; хмыканье, еще хмыканье – он, видимо, размышлял, не вырвать ли мне кишки – изувер, я сразу понял. Потом он с некоторым сомнением хлопнул чуть пониже – я согнулся в три погибели и что есть сил закричал.
Я плохо учился в школе. На задней парте, в тени грязноватого, облепленного жвачкой фикуса, я занимался чем угодно, кроме уроков – спал, читал, рисовал. Я был один – Джека, моего соседа по парте и брата по разуму, весной перевели в школу для умственно отсталых. Мое одиночество немного развеялось, когда к нам пришел новый тренер по баскетболу. Я вообще-то не играл в баскетбол. Но однажды, когда ребята скакали под кольцом, а я мешком сидел на скамейке, тренер вдруг окликнул меня. «Давай-ка забрось, Майкл!», - предложил он, улыбаясь. Ох, и швырнул же я мяч! Наш тренер даже сказал: «Неплохо, очень неплохо». Правда, мяч не попал в кольцо, а попал в голову Олли Крокера, но с тех пор тренер стал заниматься со мной отдельно. «Дай срок, Майкл, и ты заиграешь лучше всех», - говорил он, мягко брал меня за плечи, ставил под кольцом, показывал, как держать мяч. Его руки как-то странно липли ко мне, но я, во всём полный пенёк, ничего не понимал толком. Наши занятия кончились, когда мой крик, удесятеренный ужасом и ненавистью, потряс школьные стены и стал слышен, наверно, на автостоянке за пару миль – успокойся, причитал тренер, зачем же так орать, мальчик…
С тех пор я ненавижу свой член. Не понимаю мужчин, которые свой член обожают, холят, лелеют и измеряют. Я ненавижу свой член так, что отрубил бы его, не бойся я попасть в дурдом и навсегда распрощаться с полицейской службой. Ощущение липких потных пальцев настолько живо во мне, настолько сильно и так тошнотно, что я долгое время не мог к себе прикасаться. Ты опять забрызгал унитаз, фу, какая гадость, негодовали сестры – а я терпеливо учился обходиться со своим хозяйством, не трогая его. Что ж, у меня это получилось, и теперь, видимо, мыть руки после посещения туалета мне не нужно.
В сонном безмолвии своей палаты (я наконец понял, что нахожусь в больнице) я вспоминал тренера, а заодно Джека и даже Олли Крокера. Я выздоравливал медленно, иногда снова проваливался в дурную, тошнотворную полудрему с зелеными кругами, летящими прямо в глаза, пляшущей подо мной кроватью и стучащими по подбородку емкостями для рвоты. В один из таких дней я увидел человека у стены. Он смотрел на меня насмешливо, без тени сочувствия, но с интересом. «Говорят, ты закатил концерт, когда врач дотронулся до твоей фитюльки, – смеясь, сказал он. – Любопытно. Болезнь у тебя простенькая, даже заниматься не собираюсь. Но крик твой – это интересно». «Меня отравила Милли?» – прохрипел я. «Какая еще Милли?» – «Моя домработница». – «Глупости. Домработница ни при чем. Слушай, а почему ты так разорался?». Я хотел было послать его куда-нибудь, но он исчез сам.
Когда мне разрешили садиться, он снова пришел. Теперь я узнал его. Хаус. Во второе свое посещение он заявил, что, пожалуй, закончит осмотр, который начал его несчастный коллега, «вынужденный сейчас носить слуховой аппарат из-за твоих воплей». Я был слишком слаб, и когда его руки коснулись завязок на моей больничной хламиде, я снова закричал. Это было все, что я мог тогда сделать. Хаус отошел, потом повторил попытку, смотря на меня с еще большим интересом и уже без улыбки – пока не прибежала негодующая медсестра с требованием прекратить мучить больного. Да, я ощущал себя очень больным – я хотел отрезать себе пенис. «Ты хочешь отрезать себе пенис?» - спросил Хаус, придя с очередным визитом. Он теперь часто появлялся, стоял у стены, подперев ее спиной, пристально разглядывал меня. «Умный больно, - пробурчал я. – Тебя не касается». «Странно. Мой член ты трогал безо всяких криков и не без удовольствия», - продолжал Хаус. «Это другое дело», - начал было я, но тут же меня захлестнул стыд. Я не ожидал, что он помнит. Он был пьян, и он почти спал – я был уверен, что он не запомнил тот дождливый день, когда я вытащил его из бара, привез домой и раздел. «И еще кой-чего сделал» - сказал Хаус, внимательно глядя мне в лицо. – А теперь вот пожалуйста, кричит на всю больницу». «Твой член – другое дело, - повторил я. – И вообще, ничего этого не было».
Вечером мы снова увиделись. Он, понимаете ли, внезапно вспомнил наше знакомство и то, как я настаивал, чтобы он взял мазок. «Ты же не кричал тогда», - озадаченно проговорил Хаус, присаживаясь ко мне на кровать. У меня в кои то веки не кружилась голова, и я был настроен благодушно. «Не знаю, в чем дело, - ответил я. – Мне не было противно, но это только один раз было».
Я умолк. Хаус по-прежнему сидел на кровати. Темнота скрывала его движения, но я понял, что он делает – развязывает-таки эту клятую хламиду, в которую я был наряжен. Руки Хауса коснулись меня, и я с ужасом решил, что опять закричу; этого не случилось. Палата пропала, и я очутился в небе, полном веющих крыльев. Никогда прикосновение к члену не отзывалось во мне таким сладостным чувством – а может, таблеток было многовато.
«Если тебя спросят, что я тут с тобой делал, скажи – лечебный массаж», – смеясь, произнес Хаус, возвращая меня с грешных небес. – «Все хорошо будет». Да, это был Хаус, чья душа всегда казалась мне бездонным колодцем, полным черного ядовитого тумана. Я вздохнул, успокаиваясь, и наутро не смог отличить происшедшее от сна или выдумки.
Дальше я не помню ничего, разве что какие-то обрывки. Боль в предплечье, колыхание носилок, сочувственная физиономия Колгейта, метелка в его руках. Я оказался в очень странном месте. Там была кровать, которая то и дело начинала вращаться или крениться в разные стороны, так что я старался вцепиться в края, чтобы не упасть. Мои руки кто-то отдирал, клал на одеяло и втыкал в них что-то – как я понимаю, пришпиливал их к кровати. Сверху покачивался прозрачный пакет, подмигивал, ловя свет, потом обвисал, но скоро сам собой наполнялся – удивительное явление. Сбоку иногда появлялась блескучая, сверкучая груда железа, и всегда при этом мне было или больно, или тошно – пока не приходил сон. Людей я не помнил, кроме одного, плотного невысокого типа в глупом светло-зеленом костюме и шапочке на завязках. Он ощупывал мне грудь и живот и как-то, после особенно невыносимых фортелей, которые выкидывала кровать, велел меня раздеть. «Чтобы осмотреть центральные территории», - усмехнувшись, сказал он. Его мясистые руки еще раз прошлись по моему животу, надавив до боли; хмыканье, еще хмыканье – он, видимо, размышлял, не вырвать ли мне кишки – изувер, я сразу понял. Потом он с некоторым сомнением хлопнул чуть пониже – я согнулся в три погибели и что есть сил закричал.
Я плохо учился в школе. На задней парте, в тени грязноватого, облепленного жвачкой фикуса, я занимался чем угодно, кроме уроков – спал, читал, рисовал. Я был один – Джека, моего соседа по парте и брата по разуму, весной перевели в школу для умственно отсталых. Мое одиночество немного развеялось, когда к нам пришел новый тренер по баскетболу. Я вообще-то не играл в баскетбол. Но однажды, когда ребята скакали под кольцом, а я мешком сидел на скамейке, тренер вдруг окликнул меня. «Давай-ка забрось, Майкл!», - предложил он, улыбаясь. Ох, и швырнул же я мяч! Наш тренер даже сказал: «Неплохо, очень неплохо». Правда, мяч не попал в кольцо, а попал в голову Олли Крокера, но с тех пор тренер стал заниматься со мной отдельно. «Дай срок, Майкл, и ты заиграешь лучше всех», - говорил он, мягко брал меня за плечи, ставил под кольцом, показывал, как держать мяч. Его руки как-то странно липли ко мне, но я, во всём полный пенёк, ничего не понимал толком. Наши занятия кончились, когда мой крик, удесятеренный ужасом и ненавистью, потряс школьные стены и стал слышен, наверно, на автостоянке за пару миль – успокойся, причитал тренер, зачем же так орать, мальчик…
С тех пор я ненавижу свой член. Не понимаю мужчин, которые свой член обожают, холят, лелеют и измеряют. Я ненавижу свой член так, что отрубил бы его, не бойся я попасть в дурдом и навсегда распрощаться с полицейской службой. Ощущение липких потных пальцев настолько живо во мне, настолько сильно и так тошнотно, что я долгое время не мог к себе прикасаться. Ты опять забрызгал унитаз, фу, какая гадость, негодовали сестры – а я терпеливо учился обходиться со своим хозяйством, не трогая его. Что ж, у меня это получилось, и теперь, видимо, мыть руки после посещения туалета мне не нужно.
В сонном безмолвии своей палаты (я наконец понял, что нахожусь в больнице) я вспоминал тренера, а заодно Джека и даже Олли Крокера. Я выздоравливал медленно, иногда снова проваливался в дурную, тошнотворную полудрему с зелеными кругами, летящими прямо в глаза, пляшущей подо мной кроватью и стучащими по подбородку емкостями для рвоты. В один из таких дней я увидел человека у стены. Он смотрел на меня насмешливо, без тени сочувствия, но с интересом. «Говорят, ты закатил концерт, когда врач дотронулся до твоей фитюльки, – смеясь, сказал он. – Любопытно. Болезнь у тебя простенькая, даже заниматься не собираюсь. Но крик твой – это интересно». «Меня отравила Милли?» – прохрипел я. «Какая еще Милли?» – «Моя домработница». – «Глупости. Домработница ни при чем. Слушай, а почему ты так разорался?». Я хотел было послать его куда-нибудь, но он исчез сам.
Когда мне разрешили садиться, он снова пришел. Теперь я узнал его. Хаус. Во второе свое посещение он заявил, что, пожалуй, закончит осмотр, который начал его несчастный коллега, «вынужденный сейчас носить слуховой аппарат из-за твоих воплей». Я был слишком слаб, и когда его руки коснулись завязок на моей больничной хламиде, я снова закричал. Это было все, что я мог тогда сделать. Хаус отошел, потом повторил попытку, смотря на меня с еще большим интересом и уже без улыбки – пока не прибежала негодующая медсестра с требованием прекратить мучить больного. Да, я ощущал себя очень больным – я хотел отрезать себе пенис. «Ты хочешь отрезать себе пенис?» - спросил Хаус, придя с очередным визитом. Он теперь часто появлялся, стоял у стены, подперев ее спиной, пристально разглядывал меня. «Умный больно, - пробурчал я. – Тебя не касается». «Странно. Мой член ты трогал безо всяких криков и не без удовольствия», - продолжал Хаус. «Это другое дело», - начал было я, но тут же меня захлестнул стыд. Я не ожидал, что он помнит. Он был пьян, и он почти спал – я был уверен, что он не запомнил тот дождливый день, когда я вытащил его из бара, привез домой и раздел. «И еще кой-чего сделал» - сказал Хаус, внимательно глядя мне в лицо. – А теперь вот пожалуйста, кричит на всю больницу». «Твой член – другое дело, - повторил я. – И вообще, ничего этого не было».
Вечером мы снова увиделись. Он, понимаете ли, внезапно вспомнил наше знакомство и то, как я настаивал, чтобы он взял мазок. «Ты же не кричал тогда», - озадаченно проговорил Хаус, присаживаясь ко мне на кровать. У меня в кои то веки не кружилась голова, и я был настроен благодушно. «Не знаю, в чем дело, - ответил я. – Мне не было противно, но это только один раз было».
Я умолк. Хаус по-прежнему сидел на кровати. Темнота скрывала его движения, но я понял, что он делает – развязывает-таки эту клятую хламиду, в которую я был наряжен. Руки Хауса коснулись меня, и я с ужасом решил, что опять закричу; этого не случилось. Палата пропала, и я очутился в небе, полном веющих крыльев. Никогда прикосновение к члену не отзывалось во мне таким сладостным чувством – а может, таблеток было многовато.
«Если тебя спросят, что я тут с тобой делал, скажи – лечебный массаж», – смеясь, произнес Хаус, возвращая меня с грешных небес. – «Все хорошо будет». Да, это был Хаус, чья душа всегда казалась мне бездонным колодцем, полным черного ядовитого тумана. Я вздохнул, успокаиваясь, и наутро не смог отличить происшедшее от сна или выдумки.
вторник, 16 ноября 2010
Весь наш город, от лакового центра до облупившихся предместий, всегда казался мне одним большим тазом, в который сумасшедшая хозяйка льёт и льёт воду. Если свернуть с общей трассы, проехать пару-тройку автозаправок, обогнуть два бара-близнеца «Вытрись и ешь» и «У мокрого официанта», то попадешь в наш залитый дождем город. Так бывает, что тщательно вычищенный ботинок с размаху становится в лужу на дороге.
Но тут и хорошо тоже. Мне, по крайней мере. Люблю вечера, затянутые сырой дымкой, но по-своему приятные, с неспешно падающими каплями, мглой вместо неба, с батискафами фонарей. В такие вечера я сижу в кабинете, рядом с теплой лампой, перебираю бумаги и пью кофе. Очередной окурок дымится в пепельнице – я так и не сумел бросить. Дежурный иногда поглядывает – новенький, еще не знает, что я поздно ухожу с работы, если вообще ухожу. Сегодня вот позвонили, сказали, что кто-то там буянит не то в «Вытрись и ешь», не то «У мокрого официанта». «Не то бегает из бара в бар, то там побуянит, то тут», – ответил я сердито. Я и сам был мокрый, как тот официант – ничего не сохло, хотя прошло достаточно времени с тех пор, как я вымок, сидя в засаде. Да шучу… Не в засаде. Выходил пообедать, а вернулся уже в дождь.
Я обычно не занимаюсь такими случаями, но тут захотелось промяться. В «Вытрись и ешь» мне показали обычную компанию горлопанов, а потом и самого буйного, сообщив, что он не только вытерся и поел, но и сильно выпил. Да, ты и правда здорово напился, Хаус!
– Не заплатил, – услышал я голос хозяина бара. – И подрался, а потом…
Я осторожно покосился на тебя и снова уставился в окно, на улицу, где дождь избивал мостовую.
– Он тот ещё тип, – объяснял хозяин.
– Увожу, – буркнул я. – Пропустите.
Не слушая, что он ещё говорит, я повел тебя к двери. Суровый полицейский Триттер и покорный задержанный: рубашка испачкана, волосы всклокочены, вместо трости – бильярдный кий. Спохватившись, я забрал кий и положил на чей-то стол, а потом вышел с тобой на улицу.
– Узнал тебя, Триттер, – весело сказал ты. – Ничуть не изменился. А я думал, ты постареешь, согнешься…
– С чего бы? – пробормотал я.
– И потеряешь потенцию.
– Да?
– И полысеешь. Но нет, ты не лысый. А ты не думал о том, что будешь делать, если полысеешь?
– А ты не думал о том, чтобы закрыть рот?
– Твой отец был лысым?
– Прекрати, – сказал я.
– Я тебе открою секрет, – усмехнулся ты. – На голову можно пересадить волосы. Только не чужие. Лучше – свои же, с головы. Или с рук. У тебя ведь есть волосы на руках?
Я промолчал, думая, как прекратить этот дурацкий разговор. Мы мчались мимо мокрых, дождем зашторенных домов окраины.
Потом, продираясь сквозь стыд и растерянность, я постараюсь осмыслить этот диковинный вечер, который кто-то подсовывает в мои сны с пугающей настойчивостью. С такой же настойчивостью у меня в голове иногда вертятся обрывки стихов. Хотя Хаус не похож на героя стихотворения, скорее уж на героя полицейской сводки…
Я вёл, ты болтал и издевался надо мной. Я не знал, куда себя деть, такого дурака и урода. Потом мы подъехали к твоему дому, я открыл дверь твоим ключом и втолкнул тебя в прихожую. Квартира, когда-то дотошно мною обысканная, мрачно глянула на нас запыленными стеклами. У тебя кто-нибудь убирает? Я с трудом протолкался к дивану через вещи на полу. Ты посоветовал ничего не пинать – в гостиной ты обычно разрабатываешь биологическое оружие, и я могу разлить образцы, заражённые вирусом бубонной чумы. Я похвалил тебя за остроумие и посоветовал заткнуться. К моему удивлению, ты умолк – просто тебя на диване потянуло в сон. Я молча стянул с тебя куртку, рубашку. Ты спал. Я растолкал тебя и снял твою идиотскую футболку с нарисованной коровой – если это, конечно, не муравьед. Ты захохотал, объясняя, что нарисован вовсе не муравьед – а что, угадай, Триттер? Угадывай сам, сказал я, тяжело дыша в борьбе с брючной пуговицей.
«Зачем ты меня раздеваешь?» – беспечно спросил ты, помогая мне. Я закрыл тебе рот рукой. Ты меня укусил. Я тоже тебя укусил, потом облизал укушенное место, подышал на него. «Щекотно». «Щекотно» – повторил ты, бухаясь на диван. Я осторожно погладил тебя по бедрам. Интересно, верно ли я делал? Ты же не женщина. Вдруг только женщинам нравится такое. Ты сбросил мои ладони и прикрыл шрам на ноге. Я обхватил тебя за пояс. Мы двигались в ритме, нарушаемом моими сглатываниями. Я отпустил тебя, поцеловал в живот, в плечо. Я заплакал.
Ты спал, а я сел на пол, прислонился спиной к дивану, накинув себе на плечи твою куртку. Этот вечер всегда вспоминался мне каким-то мелькающим круговоротом – ты, я, дождь.
Но тут и хорошо тоже. Мне, по крайней мере. Люблю вечера, затянутые сырой дымкой, но по-своему приятные, с неспешно падающими каплями, мглой вместо неба, с батискафами фонарей. В такие вечера я сижу в кабинете, рядом с теплой лампой, перебираю бумаги и пью кофе. Очередной окурок дымится в пепельнице – я так и не сумел бросить. Дежурный иногда поглядывает – новенький, еще не знает, что я поздно ухожу с работы, если вообще ухожу. Сегодня вот позвонили, сказали, что кто-то там буянит не то в «Вытрись и ешь», не то «У мокрого официанта». «Не то бегает из бара в бар, то там побуянит, то тут», – ответил я сердито. Я и сам был мокрый, как тот официант – ничего не сохло, хотя прошло достаточно времени с тех пор, как я вымок, сидя в засаде. Да шучу… Не в засаде. Выходил пообедать, а вернулся уже в дождь.
Я обычно не занимаюсь такими случаями, но тут захотелось промяться. В «Вытрись и ешь» мне показали обычную компанию горлопанов, а потом и самого буйного, сообщив, что он не только вытерся и поел, но и сильно выпил. Да, ты и правда здорово напился, Хаус!
– Не заплатил, – услышал я голос хозяина бара. – И подрался, а потом…
Я осторожно покосился на тебя и снова уставился в окно, на улицу, где дождь избивал мостовую.
– Он тот ещё тип, – объяснял хозяин.
– Увожу, – буркнул я. – Пропустите.
Не слушая, что он ещё говорит, я повел тебя к двери. Суровый полицейский Триттер и покорный задержанный: рубашка испачкана, волосы всклокочены, вместо трости – бильярдный кий. Спохватившись, я забрал кий и положил на чей-то стол, а потом вышел с тобой на улицу.
– Узнал тебя, Триттер, – весело сказал ты. – Ничуть не изменился. А я думал, ты постареешь, согнешься…
– С чего бы? – пробормотал я.
– И потеряешь потенцию.
– Да?
– И полысеешь. Но нет, ты не лысый. А ты не думал о том, что будешь делать, если полысеешь?
– А ты не думал о том, чтобы закрыть рот?
– Твой отец был лысым?
– Прекрати, – сказал я.
– Я тебе открою секрет, – усмехнулся ты. – На голову можно пересадить волосы. Только не чужие. Лучше – свои же, с головы. Или с рук. У тебя ведь есть волосы на руках?
Я промолчал, думая, как прекратить этот дурацкий разговор. Мы мчались мимо мокрых, дождем зашторенных домов окраины.
Потом, продираясь сквозь стыд и растерянность, я постараюсь осмыслить этот диковинный вечер, который кто-то подсовывает в мои сны с пугающей настойчивостью. С такой же настойчивостью у меня в голове иногда вертятся обрывки стихов. Хотя Хаус не похож на героя стихотворения, скорее уж на героя полицейской сводки…
Я вёл, ты болтал и издевался надо мной. Я не знал, куда себя деть, такого дурака и урода. Потом мы подъехали к твоему дому, я открыл дверь твоим ключом и втолкнул тебя в прихожую. Квартира, когда-то дотошно мною обысканная, мрачно глянула на нас запыленными стеклами. У тебя кто-нибудь убирает? Я с трудом протолкался к дивану через вещи на полу. Ты посоветовал ничего не пинать – в гостиной ты обычно разрабатываешь биологическое оружие, и я могу разлить образцы, заражённые вирусом бубонной чумы. Я похвалил тебя за остроумие и посоветовал заткнуться. К моему удивлению, ты умолк – просто тебя на диване потянуло в сон. Я молча стянул с тебя куртку, рубашку. Ты спал. Я растолкал тебя и снял твою идиотскую футболку с нарисованной коровой – если это, конечно, не муравьед. Ты захохотал, объясняя, что нарисован вовсе не муравьед – а что, угадай, Триттер? Угадывай сам, сказал я, тяжело дыша в борьбе с брючной пуговицей.
«Зачем ты меня раздеваешь?» – беспечно спросил ты, помогая мне. Я закрыл тебе рот рукой. Ты меня укусил. Я тоже тебя укусил, потом облизал укушенное место, подышал на него. «Щекотно». «Щекотно» – повторил ты, бухаясь на диван. Я осторожно погладил тебя по бедрам. Интересно, верно ли я делал? Ты же не женщина. Вдруг только женщинам нравится такое. Ты сбросил мои ладони и прикрыл шрам на ноге. Я обхватил тебя за пояс. Мы двигались в ритме, нарушаемом моими сглатываниями. Я отпустил тебя, поцеловал в живот, в плечо. Я заплакал.
Ты спал, а я сел на пол, прислонился спиной к дивану, накинув себе на плечи твою куртку. Этот вечер всегда вспоминался мне каким-то мелькающим круговоротом – ты, я, дождь.
вторник, 19 октября 2010
У полицейских свои привычки. Я это часто говорю, в ответ на вопрос, зачем так пристально рассматривать чужие комнаты. Да, и в гостях. Я оцениваю расстояние от стола до двери и до окон, прежде чем понимаю, что сейчас не при исполнении.
А если меня не тревожат – я так и продолжаю пялиться, как вот тогда, в том кабинете, на все эти шкафчики да кушетки, или как они там называются. Ждал доктора.
Да, прошло порядком времени, пока ты открыл дверь и явил мне выражение лица под названием «Кто там ещё притащился». Мятая рубашка, ни намека на галстук. Халата нет, бейджика нет. Ты не представился, опоздал черт знает на сколько. При первых твоих словах я понял, что на извинения можно не надеяться.
И почему я сразу осознал, что пришел доктор? Туда ведь кто угодно мог бы сунуться. И пару раз совались, пока ждал. И на доктора ты был похож так же, как я на оперную певицу. Но всё равно я понял, что пришел врач, ещё до того, как ты открыл рот. И что всё хорошо, а будет ещё лучше. Не с моими причиндалами, а вообще…
Потом ты, разумеется, всё разрушил. Никогда не встречал человека, который был бы столь упрям. При этом не думаю, что ты не понимаешь, что неправ. Но чтобы человек настолько упорствовал в своей неправоте… Да, я был в бешенстве. Не внешне, конечно. Внешне я всегда спокоен. А свой гнев выразил лишь тем, что вовремя подставил ногу, и ты чуть не хлопнулся носом о дверь.
Тогда ты и посмотрел на меня по-настоящему. До этого я и глаз твоих толком не видел. Я не видел, какие они синие.
И с чего все взяли, что я обиделся из-за того градусника у себя в заднице? При чем тут градусник? При чем тут твое опоздание или нежелание взять анализ? Ты смеялся надо мной – в этом всё дело. Насмешка рождалась в синеве твоих глаз и облекалась в слова – ты смеялся над тем, что я вообще пришел, над тем, что я говорю и о чем тебя прошу. Никогда мне не требовалось столько труда, чтобы заткнуть человеку глотку. У меня это всегда получалось сразу. Бизнесмены и сутенеры, чиновники и наркоманы с улиц – мне достаточно было пары слов, чтобы они замолкли, и только смотрели на меня угрюмо, но покорно и серьезно. А ты смеялся мне в лицо. Ты смотрел на меня своими бессовестными синими глазами и наверняка видел только недалекого, туповатого верзилу. А кого видел перед собой я? Я не мог понять и не знал, с кем тебя сравнивать. Почему-то вспомнился тот парень из пригорода – он виртуозно морочил мне голову и весь наш отдел довел до белого каления, а потом был найден мертвым на задворках захудалого бара. И тот, за которым мои ребята гонялись полгода с лишним, а потом он расплакался в камере.
Догоняя твой мотоцикл, я был так же зол, как и в первую нашу встречу. А ты был так же развязен и ни черта не боялся. Ты оставался собой. А я был странно раздвоен – я хотел тебя задержать и вкатать по полной, и я хотел, чтобы ты удрал от меня. Я хотел тебя догнать и хотел дать тебе сбежать – и этой раздвоенностью я мучился, пока ты, тощий клоун, верещал на всю окрестность. Я приказал тебе встать как положено, но с таким же успехом я мог это приказать прикроватной тумбочке. Тогда я в ярости схватил тебя за плечи и легко, как мальчишку, развернул к себе спиной. Ты был очень легкий. У тебя были очень худые плечи. И даже грубая куртка не могла скрыть твоих острых лопаток.
Что будет, если я осторожно проведу ладонью по твоей спине, между лопаток и вниз, к поясу? Только без куртки, конечно. Я оборвал эту мысль, ужаснувшись, и с новым ужасом надеясь, что благодатная вечерняя темень меня прикроет. По опыту знаю, что лучший способ сбросить половое возбуждение – подумать о чем-нибудь смешном. Ну ладно, не лучший. Лучший всем известен. А мне остается способ, который применяешь за неимением другого. Я представил себе газетную заметку: «Полицейский погладил задержанного по спине. Ведется следствие» – и попробовал засмеяться. Потом попробовал объяснить себе происшедшее. Чего не бывает, когда так долго совсем один. И меня никогда в жизни не привлекали мужики, так что не надо делать никаких выводов из… Да, из твоей голой поясницы. У тебя майка выправилась, а поправить ты не мог. И выглядел ты немного смешно, и мне почему-то очень хотелось провести рукой по твоему голому животу, а потом выше, дойти до груди и притянуть тебя к себе. Я помедлил пару секунд. Через мгновение всё распалось – твоя майка закрыла живот, и отсвет фонаря на твоей коже исчез, и почти настоящее ощущение острых лопаток под моими ладонями пропало, и я опять должен был твердо и прямо смотреть в твои нахальные глаза.
А если меня не тревожат – я так и продолжаю пялиться, как вот тогда, в том кабинете, на все эти шкафчики да кушетки, или как они там называются. Ждал доктора.
Да, прошло порядком времени, пока ты открыл дверь и явил мне выражение лица под названием «Кто там ещё притащился». Мятая рубашка, ни намека на галстук. Халата нет, бейджика нет. Ты не представился, опоздал черт знает на сколько. При первых твоих словах я понял, что на извинения можно не надеяться.
И почему я сразу осознал, что пришел доктор? Туда ведь кто угодно мог бы сунуться. И пару раз совались, пока ждал. И на доктора ты был похож так же, как я на оперную певицу. Но всё равно я понял, что пришел врач, ещё до того, как ты открыл рот. И что всё хорошо, а будет ещё лучше. Не с моими причиндалами, а вообще…
Потом ты, разумеется, всё разрушил. Никогда не встречал человека, который был бы столь упрям. При этом не думаю, что ты не понимаешь, что неправ. Но чтобы человек настолько упорствовал в своей неправоте… Да, я был в бешенстве. Не внешне, конечно. Внешне я всегда спокоен. А свой гнев выразил лишь тем, что вовремя подставил ногу, и ты чуть не хлопнулся носом о дверь.
Тогда ты и посмотрел на меня по-настоящему. До этого я и глаз твоих толком не видел. Я не видел, какие они синие.
И с чего все взяли, что я обиделся из-за того градусника у себя в заднице? При чем тут градусник? При чем тут твое опоздание или нежелание взять анализ? Ты смеялся надо мной – в этом всё дело. Насмешка рождалась в синеве твоих глаз и облекалась в слова – ты смеялся над тем, что я вообще пришел, над тем, что я говорю и о чем тебя прошу. Никогда мне не требовалось столько труда, чтобы заткнуть человеку глотку. У меня это всегда получалось сразу. Бизнесмены и сутенеры, чиновники и наркоманы с улиц – мне достаточно было пары слов, чтобы они замолкли, и только смотрели на меня угрюмо, но покорно и серьезно. А ты смеялся мне в лицо. Ты смотрел на меня своими бессовестными синими глазами и наверняка видел только недалекого, туповатого верзилу. А кого видел перед собой я? Я не мог понять и не знал, с кем тебя сравнивать. Почему-то вспомнился тот парень из пригорода – он виртуозно морочил мне голову и весь наш отдел довел до белого каления, а потом был найден мертвым на задворках захудалого бара. И тот, за которым мои ребята гонялись полгода с лишним, а потом он расплакался в камере.
Догоняя твой мотоцикл, я был так же зол, как и в первую нашу встречу. А ты был так же развязен и ни черта не боялся. Ты оставался собой. А я был странно раздвоен – я хотел тебя задержать и вкатать по полной, и я хотел, чтобы ты удрал от меня. Я хотел тебя догнать и хотел дать тебе сбежать – и этой раздвоенностью я мучился, пока ты, тощий клоун, верещал на всю окрестность. Я приказал тебе встать как положено, но с таким же успехом я мог это приказать прикроватной тумбочке. Тогда я в ярости схватил тебя за плечи и легко, как мальчишку, развернул к себе спиной. Ты был очень легкий. У тебя были очень худые плечи. И даже грубая куртка не могла скрыть твоих острых лопаток.
Что будет, если я осторожно проведу ладонью по твоей спине, между лопаток и вниз, к поясу? Только без куртки, конечно. Я оборвал эту мысль, ужаснувшись, и с новым ужасом надеясь, что благодатная вечерняя темень меня прикроет. По опыту знаю, что лучший способ сбросить половое возбуждение – подумать о чем-нибудь смешном. Ну ладно, не лучший. Лучший всем известен. А мне остается способ, который применяешь за неимением другого. Я представил себе газетную заметку: «Полицейский погладил задержанного по спине. Ведется следствие» – и попробовал засмеяться. Потом попробовал объяснить себе происшедшее. Чего не бывает, когда так долго совсем один. И меня никогда в жизни не привлекали мужики, так что не надо делать никаких выводов из… Да, из твоей голой поясницы. У тебя майка выправилась, а поправить ты не мог. И выглядел ты немного смешно, и мне почему-то очень хотелось провести рукой по твоему голому животу, а потом выше, дойти до груди и притянуть тебя к себе. Я помедлил пару секунд. Через мгновение всё распалось – твоя майка закрыла живот, и отсвет фонаря на твоей коже исчез, и почти настоящее ощущение острых лопаток под моими ладонями пропало, и я опять должен был твердо и прямо смотреть в твои нахальные глаза.